wdkeeper: (Default)
Исторический рассказ о первых начинаниях русских авиаторов. О том каково было летать на самолетах в далеком 1911 году, с какими трудностями сталкивались пилоты. О перелете Петербург-Москва. Среди фанатов авиации рассказ видимо немного известен, но в сети он не нашелся. Опубликован в неизвестном номере "Смены" примерно в средине восьмидесятых. Написано видимо по реальным событиям и с реальными персонажами, и даже с соблюдением терминологии, культуры и разговорного стиля того времени. О авторе найти ничего не удалось.
А здесь можно почитать о том самом самолете "Блерио": http://www.reaa.ru/cgi-bin/yabb/YaBB.pl?num=1215600253

Сын Эфира
Станислав Токарев

Еще не проснувшись, Васильев (Александр Алексеевич Васильев (1882 - ?) – лицо подлинное, как большинство лиц, упомянутых в этом повествовании, а равно большинство событий.) почувствовал что у него саднит щеку. Явь только брезжила, подобно свету дня перед ныряльщиком, поднимающимся из глубины, как он сейчас из сна. Он понял, что спал сидя, положив голову на стол, на свое кепи и належал рубец, который саднит. В помещении стоял гомон, толпились, курили офицеры и штатские. Поблизости загудел, смолк, прокашлялся и вновь загудел мотор. Судя по звуку, то был «Гном» в 50 лошадиных сил. И Александр Алексеевич вспомнил, где он и что с ним. Он заснул в буфете Коломяжского аэродрома, шло, должно быть, уже 10 июля, ему предстояло в числе других участвовать в перелете из Петербурга в Москву.
Он привычно поискал в кармане хронометр и не нашел. Его и не могло там быть. Часы он заложил в Омске, чтобы расплатиться за погрузку «Блерио». Но расход не понадобился: последний полет был неудачен — при спуске сломалось колесо. Пассажир, местный купец, все выторговывавший уступочку — намеревался предоставить для катания под облаками чад и домочадцев, а оптом должно было выйти дешевле,— показал кукиш и ушел, бранясь.

Газеты сравнивают заработки авиаторов и иных знаменитостей. Шаляпин за минуту пения — 350 франков, жокей Стерн в скачке на венском ипподроме — 5 с половиной тысяч, а Шавез на празднике воздухоплавания в Жювизи — 6 тысяч франков за минуту полета. Несчастный Шавез — усы мушкетерские в стрелку, но печаль, какая была печаль в глазах! — насмерть разбился при перелете через Альпы. Найдя аппарат, обнаружили, что крыло было укреплено лишь маленькими гвоздиками — отвалилось в воздухе. Коварство конкурентов? А может, просто франков этих не хватило окаянных, чтобы починить машину после прошлой аварии, и за горло держал контракт?.. Ванюша Заикин, «борец-авиатор», как именовал себя в афишах, недавно в Кишиневе, в цирке, вышел против какой-то маски — черной ли, красной или серо-буро-малиновой, господь их разберет — на приз всего-то в сто рублей и, положив соперника на лопатки, тотчас потянулся, простец, к столу за деньгами. Ванюша тоже хотел участвовать в этом гр-рандиозном перелете, а от записавшегося требовался заклад — триста. Арбитр закричал, что прием проведен за ковром. Почтеннейшая публика свистела Ванюше, и издевались потом репортеры... Голь ты наша — не перекатная, а перелетная...
Гул за дощатыми стенами аэродромного буфета сделался двойным: «Гному» вторил «Даймлер» Макса Лерхе — у него был единственный «Даймлер». Александр Алексеевич крепко потер лицо: тина дурного сна еще бродила, зыбилась в нем.
— Три четверти второго,— услышал он ласковый старческий голос. — Вам рано спешить.
Старик сидел напротив, уложив на венозные кисти бороду, слишком большую для маленького лица. Васильев узнал его, как все вокруг узнавали. Имя его и звание были «шлиссельбуржец Морозов». Так звучали они даже и в газетах, подобно как «князь Юсупов граф Сумароков — Эльстон» или «генерал-от-кавалерии барон фон Кэульбарс», как бы в одно длинное и громкое слово, но громче — «шлиссельбуржец Морозов». Александр Алексеевич Васильев, тридцатидвухлетний авиатор, испытывал благоговение и трепет при мысли о том, что, когда он, младенец Сашенька, пузыри пускал в колыбели, Морозов был уже заключен в каменный мешок, и когда в гимназию бегал Сашенька и в университет ходил, тот все в мешке пребывал, в мешке... Потому-то, должно быть, кожа его лица не белая даже, но как бы вовсе лишенная цвета. В глазах же, напротив, необычайная живость, и то, что они слегка слезятся, это будто живая вода из сказки. А могла быть, подумал пилот, и мертвая — после таких двадцати трех лет.
Васильев не мог знать, что для Николая Александровича Морозова, члена Исполнительного комитета — «Народной воли», время отчаяния, когда сознаешь, что вместо мира живых вокруг тебя четыре стены, и живые на них лишь мокрицы, страшное это время оказалось недолгим. Заключенный попросил книг — не политических и не беллетристических, могущих также содержать политику, что возбранялось, а бесполезных, по мнению тюремного начальства, трудов по математике, физике, химии и астрономии. В каземате он создал работы, иные из которых опередили современную ему науку. В согласии с поговоркой «сытый голодного не разумеет» авиатор Васильев не мог разуметь, что Николай Александрович голодал лишь по людям, на которых сейчас не мог наглядеться, по людям и их добрым делам. Когда девятьсот пятый год распахнул медлительные, скрипучие ворота Шлиссельбургской крепости, то народоволец, бомбист, вышел не просто на свободу но в новый век, казавшийся ему неизбежным веком революции научной и социальной. Одной из примет революции мнилась новорожденная авиатика. Потому и находился он здесь на аэродроме, в качестве члена организационного комитета перелета Петербург — Москва.
— Это молодые пробуют моторы, — продолжил Николай Александрович, улыбаясь своим мыслям. — Торопливость — свойство молодых. Прекрасное, в сущности, свойство.
— Вот именно милостивый государь, молодые, и именно торопливость! — громогласно вмешался в разговор высокий военный, романтическим обликом напоминавший гравированные портреты героев Жюля Верна — капитана Немо, быть может. — Только хорошего ничего в том не видно!
Генерал Кованько, начальник Петербургского воздухоплавательного парка, вмешивался во все буфетные разговоры. Он пребывал в сильной ажитации, энтузиаст покорения небесной стихии и великий ненавистник министерских чиновников, «крапивного семени».
— Кто летит? — воскликнул Кованько, и на раскатистый голос потянулись, торопливо дожевывая бутерброды, столичные и провинциальные репортеры — Кто, спрашиваю вас, летит сегодня? Мальчишки! Жорж Янковский сдал пилотский экзамен не далее как неделю назад! И Лерхе тогда же! А Агафонов... господа, ему нет двадцати, он студент, он на моих глазах впервые взялся за руль — пятнадцатого июня... Он и Слюсаренко. Слюсаренко упал в Гатчине, и уговорил, чтобы назавтра пересдать... Половина участников — новички, мы на гибель их посылаем!
Генерал обвел помещение глазами — они метали молнии.
— Теперь спрошу вас: а кто не летит? Все военные пилоты. Почему? А нипочему. Министерство считает, что сие отвлечет их от непосредственной деятельности. Но в чем должна состоять та деятельность? В умении летать! И защищать отечество. Германцы недаром создают прежде всего военный воздушный флот! И авиаторов у них поболе, чем у нас. Недомыслие? Или что похуже? (Возможно, А.М.Кованько был недалек от истины, в подозрениях, высказанных в 1911 году. Запрет военного министерства, несомненно, был сделан с ведома министра Сухомлинова, который позднее, во время мировой войны, был разоблачен как германский шпион.)
Репортеры лихорадочно строчили в блокнотах.
— А что вы имеете сказать, ваше превосходительство, об отказе предоставить для взлета Корпусной аэродром? — поинтересовался один из них.
— Нелепость, нелепость и нелепость! Полгода судим и рядим: Корпусной аэродром находится прямо у Московского шоссе, здешнее поле — в другом конце Петербурга... Лететь над всем городом — мало ли что случится... Двадцать шестого числа министерство соглашается дать Корпусной. Тридцатого министерство отказывается дать Корпусной. Раз военные не летят, им-де будет обидно. Идем с шапкой в руках сюда, на Комендантское поле. Но и поле, и скамейки, и постройки, и этот буфет чертов, прости меня господи, принадлежат товариществу «Крылья» — оно прогорело, и на всем имуществе арест. Идем назад — на Корпусной. «Не велено». Штабс-капитан с кувшинным рылом мне, генералу, — «не велено». От большого ума кто-то предлагает даже взлетать прямо с шоссе... Умоляем кредиторов. Уговорили кредиторов. Но облетать город дозволено только морем. А погода, заметьте, непроглядная. Предлагаем отложить на день. Но на Александра Васильевича Каульбарса даже при мысли одной такой жалко смотреть: как можно, НАВЕРХУ доложено!.. Словом, поставлю Николаю-угоднику пудовую свечу, если кто из мальчиков долетит хоть до Тосно.
С вечера округу обложило туманом. К ночи стал сеять дождик. Комендантское поле хлюпало, всасывая в трясину колеса аппаратов и сапоги людей, с трудом пробиравшихся по тропкам между ангарами, которые выглядели во мраке расплывчато призрачно.
Несмотря на это, публика прибывала постоянно: старт открывался в три часа утра. Ехали на извозчиках, на трамваях до Новой Деревни, по железной дороге до Озерков. Негустой, но неиссякаемый поток зонтиков тек по Строгановской набережной. Ропот множества голосов слышался вокруг, хотя не разобрать, вблизи или вдали: туман скрадывал расстояние и приглушал звуки.
Авиатор Васильев думал о том, что он не нравится сегодня сам себе и только что увиденный сон ему не нравился. Он не был суеверен, он привык к опасности, неотъемлемому свойству профессии. Но сон был продолжением реальных событий, лишь перемешанных в нем, словно взболтанных.
Так ему пригрезилась выемка посреди Комендантского поля. Вдавлина в форме человеческого тела Ее он видел наяву в прошлом году во время Всероссийской авиационной недели. Она была смертным следом Мациевича, капитана корпуса морских инженеров. Мациевича при падении выбросило из аэроплана. Он был первой жертвой на пути русской авиатики, и когда его унесли товарищи, за флотские клеши которых цеплялась, рыдая, и влачилась по земле жена, в этой твердой от тогдашней жары земле остался след, точно в коровьем масле. И вот Васильев вновь его увидел и заглянул в него, но след не имел дна и вел не просто во тьму глубин, но в ничто. А вокруг стучали кузницы.
Кузницы не плод бреда. Вполне обыкновенные кузницы в огромном количестве устроители предполагали закупить почему-то у немцев и снабдить ими ангары на этапах перелета. Этапы намечались: Тосно — Чудово — Новгород — Крестцы — Валдай — Вышний Волочек — Торжок — Тверь — Клин и далее — Москва. Ангаров решили построить девяносто два. Это в дополнение к имевшимся. Михаил Никифорович Ефимов, человек прямой и незатейливый спросил про ангары: «Жить нам поселиться там всем, что ли?», а про кузницы еще проще: «Ковать-то чего?» Они вдвоем с Васильевым ходили в организационный комитет, и Александр Алексеевич доказывал, что распорядиться подобным образом суммами, выделенными на перелет, легкомысленно. Уменьшается призовой фонд, пилоты же — люди по большей части небогатые, они достаточно поистратились на подготовку и перевозку аппаратов. На этапах надо обойтись, прежде всего, самым необходимым, как-то горючим, воронками и сетками для его наливания, мелкими запасными частями. Александр Алексеевич излагал это сдержанно и логично, довод к доводу, как был обучен на юридическом факультете, и, дабы не размахивать длинными ручищами сжимал в пальцах курительную трубку, заведенную в студенческие годы с этой именно целью. Председатель комитета барон Каульбарс, одуванчик, кивал серебряной бородкой, моргал глазами, круглыми и светлыми, как серебряные полтинники, был в серебре погон, аксельбантов, пуговиц, и повторял: «Все решено, изменить ничего невозможно».
— Господи! — воскликнул Васильев, выходя.— Это город Глупов, это Щедрин, это органчик — Александр Васильевич Каульбарс: «Все ре-ше-но. ни-че-го не-воз-мож-но...»

Ефимов недоуменно покосился на него, будучи, несмотря на пожалованное недавно звание потомственного почетного гражданина, не слишком образован. От перелета Ефимов, конечно, отказался. «Пилотам, каковы мы с тобою, Саша, стыдно лететь за такие жалкие призы». Первый в державе авиатор, он выбился из крестьян, самых неимущих, и руки свои безотказные, пытливый ум запродал одесским грекам-миллионерам. На их деньги выучился во Франции у Фармана. Стал лучшим летуном Европы, ему рукоплескали Париж и Ницца, его называли «русским чудом», его физиономия, тесанная топором, мелькала во всех газетах, племянник российского посланника в Люксембурге служил у него секретарем и вел баланс. Меценаты взволновались: Михаил Никифорович считали, такая же их собственность, как скаковые конюшни и покупные баронские титулы. Потребовали, чтобы он вернулся, чтобы их одних да супруг в бриллиантах катал в небе над Дерибасовской. Но Ефимов поднатужился и откупился. И выкупил свой аппарат. Купил другой — младшему братцу Тимоше, его приспособил к денежному, хоть и небезопасному делу. Так что рачительному, хозяйственному Ефимову лететь сейчас в Москву расчета не было.
Васильев собрался было последовать его примеру. Да и повод был: акционерное общество «Гамаюн», на чьем заводе строилась для него новая машина, несмотря на все заверения, что поспеет к сроку, конечно же, не поспело. Устроители впали в панику: лучшие авиаторы отказывались один за другим. Между тем почетный председатель комитета великий князь Владимир Михайлович и почетный товарищ председателя, Государственной думы председатель Гучков верноподданнейше поспешили уже доложить царю, что-де его попечением Россия вот-вот поразит и восхитит человечество.
Васильеву пали в ноги. Воззвали к его доблести и чести. К чувствам его патриотическим. Достали — вернее, одолжили — аппарат, не сказавши, впрочем, что за аренду предстоит уплатить, он сам догадался. Но тут Уточкин заявил во всеуслышание (как всегда, слегка заикаясь): «П-перелет? Ха! Променад пур плезир». Александр Алексеевич знал любимое присловье Сергея Исаевича: «Хоть я и рыжий, но я белая ворона». Может, тот и не полетел бы, если бы полетели другие знаменитости, теперь же — видите?— они опасаются, а для него перелет — «увеселительная прогулка», именно такими поступками популярного спортсмена неизменно восторгается публика. Все это Васильев знал, но и он был популярный спортсмен, и его самолюбие оказалось задето. Вчера утром он тщательно осмотрел чужой «Блерио», чиненный и латаный, подтянул провисшие тяги рулей направления и глубины, попробовал мотор и положился на судьбу.
Была и иная причина стремиться в Первопрестольную, известная ему одному. А сон, что же сон? Перед тем, как совершить полет из Елисаветполя в Тифлис, ему привиделся пожар в родимом тамбовском имении, пошедшем недавно с молотка. А перед перелетом Мере — Кушка — что он плывет по реке, в которой вместо воды сплошная грязь. Покойная маменька непременно сказала бы, что то и другое к беде, Покойный же папенька — что живем один лишь раз, а праздничный сон — до обеда. «Разве нынче праздник какой» — удивилась бы простодушная маменька, а лукавец папенька заметил бы, что каждый день нашей жизни — праздник. «Посему давайте скорее обедать».
...— Теперь вам, пожалуй, пора,— прервал его размышления старик Морозов, щелкнув крышкой часов. И первым пройдя к выходу, обрадовано воскликнул: — Тумана-то как не бывало.
Действительно, с одной стороны небосклона явственно виднелся истаявший ломтик луны, другая слегка занималась бледным, но чистым светом.
— Пора, - сказал Васильев.— Пора в Москву.
— А вы москвич? — спросил шлиссельбуржец как бы мимоходом, но в интонации вопроса почудилось нечто, отчего Васильев посмотрел ему прямо в глаза, и тот выдержал долгий взгляд.
— Нет, но у меня там много друзей.
— Есть ли у вас друзья на Пресне? Например, в Ваганьковском переулке?
— Я бывал в Ваганьковском.
Жара, пыльные липы клонятся через ограду кладбища. Извозчику велено ждать. Александру тоже, он присел на тротуарную тумбу напротив подворотни обыкновенного кирпичного дома, смотрящего наружу немытыми окнами москательной лавки. Девушка в белом платье скрывается в подворотне, смоляная коса вдоль спины, в руке ридикюль, а что в нем — может быть, противуправительственные бумаги, какие-нибудь листовки или даже револьвер,— знать о том милому Саше не положено...
— Если сможете... если не составит труда... кланяйтесь там, в Ваганьковском. Дескать, воробей еще попрыгивает.
— Воробей?
— Да, просто воробей. Попрыгивает.
...Казалось, внизу под ним висело ветхое серое одеяло, все в прорехах. Сквозь них, между нитями окаянного тумана, тускло поблескивало море, усеянное лодками, и виднелась прихотливо изрезанная линия берега. После пятого по счету полу островка — так вчера говорили — следовало взять вправо. Публика внизу — крохотная, размахивала крохотными шляпами, приветствуя смелых летунов.
Васильев по жребию должен был стартовать первым, но не смог. Доверился механику, тот, разумеется, проспал, и баки оказались пусты. Откуда-то везли и никак не могли довезти бензин. Кляча, наконец, прочавкала разбитыми копытами. «Что вы делаете, этак всю машину зальете?! Разве нет у тебя, голубчик, воронки?» «Нам, господин, про это не сказывали». От возчика благоухало чем угодно, но не бензином. «Господин Васильев, ваша очередь, вы пропускаете?» Мимо катят «Блерио» Уточкина, Сергей Исаееич вышагивает, держась за крыло: «Спешу в Москву чай пить. До встречи, Васильев, я тебе припасу баранок». Уточкин никогда не летал на «Блерио», лишь на «Фармане», там иная система пилотирования, но свои «Фарман» он разбил на днях в Смоленске...
— Взлетай скорей! — кричит Васильеву Ефимов.— Туман может опять усилиться. Руль глубины поднят, аппарат в небе.
Вправо — это похоже, здесь. Занялось, наконец, утреннее солнце. Внизу золотится шпилями и куполами Северная Пальмира, но и коптит косыми черными дымами бесчисленных фабричных труб, точно это дредноут, устремленный в просторы нового века — ко благу человечества или к его несчастью, как знать.
Полюбовавшись сверху на творение Петра и цитадель прогресса, Васильев решил свериться с картой перелета, для чего, держа правой рукой руль, обмотанный носовым платком (маслом клош все-таки запачкали), левой достал планшет. Но обстоятельство, на земле его лишь рассмешившее, здесь, в воздухе, вновь вызвало гнев и досаду. Пользоваться картой, составленной неким комитетским мудрецом, оказалось невозможно. Все наименования были на ней написаны вверх ногами.
«Что за притча?» — удивлялись пилоты и получали ответ достойный города Глупова: а вдруг кому-нибудь из них, приземлившись в Москве, взбредет тотчас лететь назад в столицу?
Итак, прежде чем обнаружить под крылом Московское шоссе и довериться его направлению, Васильев должен был хотя бы заметить впереди одну из трех ушедших ранее машин и последовать за ней. Слава богу, вскоре это удалось: странно меняя то и дело высоту, но прямо, все время прямо, летел, похоже, Жорж Янковский. Васильев несколько успокоился и обеими руками покрепче обхватил клош.
...Пока наш герой, разрезая воздушные струи, клянет порядки любезного отечества, самое время поведать вкратце, как он стал летуном. В те годы путь этот избирали разные люди — от аристократа князя Эристова до пролетария, заводского механика Костина, и по разным причинам — от несчастной любви до желания не умереть с голоду. У Александра Алексеевича причиной стало разочарование в юриспруденции, поводом — посещение ипподрома.
Его отец, столбовой дворянин Тамбовской губернии, был лентяй, телепень, Обломов, притом же натура кипучая (чисто русский парадокс) и истинный либерал. Звездным часом его жизни стало присутствие на галерее для зрителей, во время судебного процесса над Верой Засулич в мае 1878 года, о чем он постоянно помнил и с увлечением рассказывал. И героиней рассказов служила не одна отважная девушка, стрелявшая в петербургского градоначальника Трепова с целью отомстить за унижение политического заключенного, даже незнакомого ей. Героем был ее адвокат, присяжный поверенный Петр Акимович Александров. Он в своей речи призвал не только к состраданию, но и к пониманию мотивов преступления его подзащитной: «Перед вами женщина, которая поступила так в борьбе за идею, во имя того, кто был ей собратом». Однако адвокат сказал больше. Он осмелился на публичные и далеко идущие политические выводы: «То, что вчера считалось государственным преступлением, сегодня или завтра становится высокочтимым подвигом гражданской доблести. Государственное преступление нередко ...проповедь того, для чего еще не наступило время». Закон может отнять внешнюю честь, но истребить в человеке чувство моральной чести, нравственного достоинства никакой закон не может. Это соображение призвал взвесить на весах общественной правды Петр Александров, обращаясь к двенадцати присяжным, среди которых были надворный советник и титулярный, коллежский секретарь и коллежский регистратор, купец второй гильдии, помощник смотрителя духовного училища, студент и просто дворянин... Председательствующий же Анатолий Федорович Кони, один из самых светлых умов России, в заключительном слове, может быть, и невольно дал почувствовать то, что испытывало большинство страны по отношению к царскому сатрапу, который велел беззащитного высечь розгами, и к юной его карательнице. Оправдательный приговор был встречен овациями и криками «браво».
Васильев-отец хранил, как самое заветное, комплекты газет «Голос» и «Новое время» с описанием процесса. Васильев-сын, нескладный подросток, вытянувшийся не по годам, обуреваемый попеременно приступами восторженности и угрюмости, наизусть декламировал речь Александрова — с камешками во рту, совершенствуя произношение по методе Цицерона,— и свои сочиненные в подражание речи. Он шел в юристы, как шел бы, случись, в санкюлоты, в конвент.
Но, окончив с отличием юридический факультет, поступив в помощники к присяжному поверенному, вскоре прослыл нелепым донкихотом, ибо постоянно воевал с ветряными мельницами, рвался потрясать основы судопроизводства и проигрывал дело за делом.
Однажды разочарованный романтик, будучи в Петербурге, с горя забрел на Коломяжский ипподром. Не выиграть хотел на скачках или бегах — что проку в нечаянной удаче, если проиграна жизнь? — лишь полюбоваться лошадьми. Он ведь родом тамбовский, а где и живут на Руси коренные лошадники, как не в этой прекрасной губернии? Папенька даже намеревался создать завод — впрочем, вскоре проиграл в «железку» всех маток и производителя... А надобно заметить, что первые аэродромы располагались либо на самих ипподромных полях, либо в непосредственном соседстве. И вот, провожая взглядом мерный, машистый бег рысаков, наш герой увидел аэроплан, низко кружащий близ Комендантского поля. Аппарат был слаб на вид и даже жалок, нелепый нетопырь из полотна и реек, перетянутый проволочками, несущий под собой велосипедные колеса. От этого зрелища заржали в паддоке литые ладные орловцы, исполненные, кажется, не испуга, но негодования и презрения. Аппарат клюнул носом и косо упал в траву.
И тут, точно мгновенный вид селения или рощи, до малейшей черты вырванный из тьмы вспышкой молнии, Васильеву явилась иная судьба «Пер аспера ад астра» — на латыни, но не мертвой судейской, а на языке Брута, подобном кимвалу бряцающему,— «через тернии к звездам». Вскоре он продал остатки имения, ринулся в Париж, взошел на Эйфелеву башню, однако не для того, чтобы полюбоваться сквозь сиреневую дымку видом столицы мира, а дабы понять, не страдает ли боязнью высоты. Он взялся за пульс — сердце билось ровно. И он устремился в городок По, школу славного Блерио, который вскоре вручил «славянскому сорвиголове» бреве за номером 225 — права пилота.
...Меж тем в небе совершенно распогодилось, по земле же протянулась нить Московского тракта, окаймленная живописными купами дерев. Дальше показался городок, толпа с задранными головами, с прислоненными к глазам ладонями. Сквозь толпу проскакал на коне озабоченный урядник. Вот уж позади Тосно, за ним Нудово со свежебелеными стенами и строениями монастыря. Хорошо бы и Новгород миновать воздушной дорогой!
Но не тут-то было. Трубка, показывавшая высоту бензина в резервуаре, неожиданно опустела. Потребовалась посадка. И первое что увидел он, когда возник впереди город — это аппарат на шоссе, накрененный, без одной лопасти пропеллера. Васильев снизился и вгляделся: на хвосте была крупная четверка. Неудачу потерпел Уточкин. Вот тебе и чай с баранками.
Злоключений в Новгороде было предостаточно. Поле соорудили на самом топком месте, какое, должно быть, смогли выбрать в округе. Бензин упрятали в какой-то подвал — едва нашли. Воронки — ну как иначе? — не оказалось. Когда же баки с греком пополам оказались заполнены, некому было помочь запустить мотор: отряженные в помощь летунам солдатики шарахались от винта.
Но вдруг вдалеке появилась характерная фигура. В клетчатых штанах-гольф, надвинув кожаную фуражку на короткий, веснушчатый нос, к Александру Алексеевичу шел вперевалку Уточкин.
— Васильев, — отрывисто сказал он, — в-вы счастливец Васильев. Все обалдели. Лерхе упал. Янковский упал. И ко мне ф-фортуна как видите тылом. Так я вам помогу. Есть запасные свечи? Возьмите мои. А это мой подарок. — Он снял с фуражки пилотские очки.
Сергеи Исаевич завел Александру Алексеевичу мотор и картинным жестом проводил его взлет.
Валдайская возвышенность была сплошь покрыта лесами, которые клонились из стороны в сторону под ветром, как под гребнем. Даже с высоты было видно, как по бесчисленным озерам бродили волны. Аппарат то возносило, то швыряло и такие воздушные ямы, каких еще не знал опытный пилот. Васильев не помнил, сколько это продолжалось, не помнил, когда начал давать перебои мотор. На счастье, дорога оказалась прямо под ним, близ нее церковь с синими, в звездах, купонами, очертания дальних строений. Он пошел вниз и сел на луг. На него смотрела баба в платке горохами и жевала ржаную краюху.
— Это Торжок?
— А то что же? — меланхолически отозвалась баба.
— Меня здесь ждут?
— Неужели нет? Еще вчера мужиков согнали. Мол, жди, кто прилетит, и сейчас донеси. Второй день маемся.
— Так где ж они?
— Эвон, — баба неопределенно повела рукавом, — верстах в трех. Там и исправник. На чаек бы с вас, господин.
Галопом прискакал конный солдат.
— Здравия желаю, ваше благородие! Велено вам во-он куда лететь. Пять верст не более.
— У меня ведь авария, нет ли там слесаря?
— Надо думать, что есть. Тут пять верст — всего ничего.
— Да привезите же слесаря — разве нет у вас автомобиля?
— Как можно ваше благородие, немыслимо без автомобиля. Их у нас целых три. Только вам велено перелететь.
Город Глупов, город Глупов...
Смешно и горько описывать все несчастья нашего героя, совершенно доподлинные, ибо сочинить можно было бы и смешней, но отнюдь не горше. Он словно бросался с копьем наперевес на ветряные мельницы, намереваясь их победить, но скрипучие крылья, поймав, швыряли его вверх и вниз, как в воздушные ямы над Валдаем.
Однако, в конце концов судьба смилостивилась. Угомонились течения, слились в один тугой поток, который повлек аппарат, ускоряя его бег, туда, где синело, все больше густея, спокойное предвечернее небо, где была Москва. Александра Алексеевича охватило блаженное чувство полного слияния с небесной стихией, с природой. Как знать, испытывают ли это чувство птицы, но его наверняка ощущали первые воздухоплаватели на шатких, бессильных сооружениях, влекомые более силой духа, чем силой мотора.
Подлетая когда-то к Тифлису, видя под собой грозные зубцы гор, он запел из Рубинштейна: «Тебя я, вольный сын эфира, возьму в надзвездные края, и будешь ты царицей ми-ира, подруга вечная моя». Хорошо, что никто не слышал его рулад, потому что был он совсем не Шаляпин, даже не Фигнер. Но он пел, думая о девушке в белом платье с черной косой вдоль спины, и пел сейчас, к ней же обращаясь, представляя себе, как она ждет уже на трибуне Ходынского поля, приложив козырьком единственные на свете ладони к единственным на свете глазам.
Он услышал свой голос, потому что голос мотора смолк. Аппарат упал правее шоссе и дребезжа, разваливаясь, кажется, на части, заскользил к придорожной канаве. Васильев выбросился на землю, вцепился в фюзеляж, его тащило, било, он не разжимал пальцев. Бежала, кричала толпа.
— Живы? Что с вами?
И только одно с торжеством он воскликнул:
— Пропеллер-то цел!
Это случилось в четырех верстах от станции Подсолнечная. На счастье, среди дачников оказалось множество любителей техники, и через час машину привели в порядок, достаточный, по крайней мере, чтобы перелететь небольшое оставшееся расстояние. Но невезение продолжалось: прибывшие из Москвы представители организационного комитета заявили: «Сейчас восемь часов. Официальный хронометраж закрыт. Лететь можно только завтра».
Васильев был вне себя: он плакал слезами ярости, проклинал своих мучителей и рвался из рук цепко державших его доброжелателей.
В Москве, на аэродроме Ходынского поля, он приземлился 11 июля в 4 часа 18 минут. Бензина хватило лишь на то, чтобы пересечь линию финиша.
Губернатор Москвы Джунковский официально приветствовал его и спросил, удачно ли прошел перелет. «Нас посылали на смерть»,— ответил виновник торжества. Это мало кто расслышал поскольку, подчиняясь мановению белой перчатки губернатора, тотчас ударил туш лучший в Москве конный пожарный оркестр Лефортовской части на караковых битюгах.
— Что? Что он сказал? — налетев, кричали репортеры.
— Я сказал одно: это была Цусима,— отчетливо проговорил Васильев и пошел прочь.
Навстречу ему бежала девушка в белом. Прямой пробор посреди темных волос казался стрелой, устремленной к пилоту, и сияли глаза. Вслед за девушкой энергично шел молодой господин с курчавой бородкой, в косоворотке и студенческой фуражке без герба.
Прежде чем раскрыть объятия Александр Алексеевич торопливо вытер о куртку грязные в ссадинах и запекшейся крови от сжимания клоша ладони. Господин в косоворотке протянул платок. Его взгляд был добр и тверд и чей-то другой напомнил взгляд.
— Воробей, — сказал вдруг Александр Алексеевич. — Воробей? — господин поднял брови.
— Воробей еще попрыгивает. Просили передать. И обнял девушку.
«Цусима русской авиатики» — так назвали перелет в газетах, к месту вспомнив
позорное поражение в морском бою с японцами. Вскоре стало известно, что по дороге в Москву разбились Уточкин, Слюсаренко, Лерхе, Масленников, де Кампо-Сципио, Костин, Агафонов и Янковский. Многие ранены. Шиманский, летевший пассажиром со Слюсаренко, убит наповал. Долетел один Васильев, заработав приблизительно по 10 рублей за версту, но и большую часть этих денег он отдал за аренду аппарата.
Заявление, сделанное на аэродроме, вызвало против него настоящую травлю, он лишился места инструктора московской авиашколы, на которое рассчитывал. О дальнейшей его судьбе известно крайне мало. Совершил, после Нестерова, «мертвую петлю» с пассажиркой какой-то женщиной. Собирался лететь из Москвы до Парижа, но намерение не получило поддержки. В первую мировую войну, призванный в армию, потерпел аварию и скорее всего, умер в лагере для военнопленных.
«Воробей» была подпольная, еще народовольческая, кличка Николая Алексан дровича Морозова. В тот раз его попытка завязать связи с левым крылом социал-демократов не увенчалась успехом, так как вскоре он был снова арестован. В годы Советской власти Н. А. Морозов вел большую исследовательскую работу, был избран почетным членом Академии наук СССР. Одна из малых планет-астероидов названа в его честь — «Морозовия».

Profile

wdkeeper: (Default)
wdkeeper

August 2014

S M T W T F S
     1 2
3456789
10111213141516
17181920 2122 23
24252627282930
31      

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Oct. 17th, 2017 03:12 pm
Powered by Dreamwidth Studios